hoof

Безысходные зачатия

На лекции о кинопоэтике проф. Кэтрин Грант перечисляет (вслед за кем-то) виды интертекстуальности, основанные на критериях осознанности и намеренности аллюзий. Возможно, понятие интертекстуальности действительно потеряет резкость, если включить диалог между произведениями, ссылающимися на более ранний, общий источник, или разговор совершенно незнакомых друг другу книг, картин или фильмов в восприятии читателя и зрителя. Наверно, такой разговор открывает какие-нибудь мифологемы, за неимением лучшего слова, и потому относится не к филологии, а к историческим корням волшебной сказки.

Я нигде не нашёл сведений о том, мог ли (восточно)немецкий писатель Вольфганг Хильбиг (1941-2007) читать испанского писателя Луиса Мартин-Сантоса (1929-1964). Наверняка, книга Мартин-Сантоса «Время молчания» (1962) гораздо более известна за пределами Испании, чем мне кажется, а Хильбиг имел возможность последовательно уничтожать все следы своего самостоятельного просвещения в ГДРовской котельной (является ли котельная символом высокой культуры вне советского пространства, я тоже не знаю, но для совка предолимпийского призыва она почти заменяет собой все виды интертекста).

ОднакоCollapse )

Но в обеих книжках молодой герой, устремившийся в высокие сферы — науку-биологию и искусство-литературу, соответственно — в условиях, созданных тоталитарным режимом (Испания Франко и советская Германия, соответственно), вынужден спуститься в нижние миры, пойматься на удочку, зачерпнуть лиха и оказаться на свалке. В обеих книгах главным событием-катастрофой оказывается зачатие.

Во «Времени молчания» научная деятельность Collapse )

В книге Хильбига про «квази-штази» (© нем. пресса) начинающий провинциальный литератор оказывается вхож Collapse )

Научные знания и умения Педро находят применение в устранении последствий трущобного аборта, и из основного текста трагедии «Время молчания» он выбирается живым, чтобы стать сельским врачом.

Литературные старания Камберта, помимо нескольких опубликованных для виду в западных журналах стихов, сливаются в доносы; его статус активного «литератора» подчинён служебному назначению. Когда у ГДР окончательно проржавело дно и «мин. безопасности» распустили, то новый истеблишмент принял закон о правах на прочтение собственного досье, то есть, фактически, доносы опубликовали. Я думаю, можно считать это признанием за ними статуса официального литературного жанра ГДР со своими поэтами-лауреатами, союзом писателей и народным творчеством.

Обоим героям, Педро и «Камберту», удаётся с потерями Collapse )

Изначально я хотел написать о родственных созвездиях женских ролей, но об этом уже, кажется, написаны диссертации (по крайней мере, в случае Луиса Мартин-Сантоса, официально принятого, похоже, на роль национального рассадника научных степеней им. Дж. Дж.). От этой задумки остался постподстрочный перевод сцены физиологического секса с домохозяйкой «Камберта».

Он вспомнил, как её руки запорхали над пуговицами, как она распахнула халат и так же спешно избавилась от всех остальных предметов одежды, уже погребая его под своим телом. Издавая ртом нечленораздельный словесный поток, она неотрывно водила губами по его лицу и шее (при этом, вероятно, не отдавая себе отчёт, что продолжает называть его на «Вы») ... не прекращая заклинательный шепоток — смесь извинений, заверений и инфантильной брани — она орудовала то одной, то другой рукой, чтобы довести его до эрекции, а он в это время обхватил её торс и держал, как будто должен был успокаивать, и, наконец, её хваткие, неопытные и упорные движения рук превратили боль в желание, она сразу заметила это и расположилась верхом на его бёдрах, отчего мгновение спустя он почувствовал, что излился. Она посидела на нём ещё немного, положив ладони ему на лицо, так, чтобы он не открывал глаза; большие пальцы оказались прямо у него под носом, он вдохнул дух, который от них исходил... Это должен был быть его собственный запах, но он быстро рассеялся, исчез и обратился нейтральным запахом её тяжёлых, чуть-чуть дрожащих рук.

После этого он услышал, как хозяйка опять шумит на лестничной клетке (казалось, она там всё время чем-то занимается, полагая, что он постарается избежать встречи), он вышел [и так далее... -А.Ф.]


Collapse )

Выводы: интертекст лучшего качества! На самом деле, их обоих редко читают и с трудом переводят не только потому, что это тяжело, а (в основном, я думаю) потому, что темы такие национально-культурно-специфические. Читать в переводе книги, которыми мучают школьников и студентов национальных филфаков — это (же!) культурная аппроприация низшей пробы. При этом когда действие книги переносится на какую-нибудь планету с двумя солнцами и робослониками, то темы обозначаются как «общечеловеческие», а если Испания Франко или ГДР Ульбрихта, то это специфическая литература нацменьшинств земного шара.

Рекомендуется к прочтению:
1. Вольфганг Хильбиг, на чей талант невзирая, на русский переведено только «Provisorium» (как «Временное пристанище»). На английский — Isabel Fargo Cole (Seagull Books, 2015).
2. Луис Мартин-Сантос, про которого русскому интернету известно, что он был выдающимся психиатром, и что его роман «Время тишины» «заслуживает особеного внимания с его относительным недостатком согласованности и логического смысла в описании реальности и мира в целом.» (нечто readly, где также указывается: «У этой книги ещё нет ни одного факта.» Теперь есть!). На английский отлично и смело перевёл лет тридцать тому George Leeson, со сносками для «фоновой информации» и особо культурных аллюзий.
hoof

Забытые сумки и пропавшие воробьи на примере фильма Рене Фере

Вчера я посмотрел фильм Рене Фере La place d'un autre ("За того парня" в вольном переводе).

Сегодня утром я проснулся с мыслью, что, может, всё-таки вернут мне под окно плющ, в котором жили воробьи, истошно оравшие в утренних сумерках, а то от тишины шея болит, и вставать не хочется. Плющ, конечно, нельзя вернуть, но наверняка у меня были какие-то мысли, завершившиеся соображением о плюще, пока я спал, и они прошли мимо меня, потому что я в то же время видел насыщенные сны.

В этих снах я вышел из автобуса, оставив в нём сумку. Пометавшись по людной площади между остановками невнятного направления, я обнаружил автобус с нужным номером и решил, что стоит попробовать в нём поискать, тем более, что он, кажется только что развернулся и останавливается. Когда автобус открыл двери, я проснулся с мыслью о плюще и дилеммой о сумке. Наяву я испытал сомнительное облегчение от того, что сумку я забыл во сне, а не где-нибудь ещё, но всё ещё не был уверен, что я проснулся настолько, чтобы не нужно было входить в онейрологический автобус. Между необходимостью действовать во сне и ненадобностью действовать наяву проявилось сумеречное сожаление об упущенной возможности исправить оплошность. Ненадобность действовать превратилась затем не в праздное спокойствие, а в невозможность что-либо исправить, в серую комнатную безнадёжность и смирение.

Фере снимает очень спокойные, почти камерные фильмы, в которых людей ритмично перемалывают жернова обстоятельств. Главный герой фильма "Другой" оказывается в сумасшедшем доме на грани между депрессией и шизофренией, как поясняет врач. За этим следует непринуждённая ретроспектива событий, которые доводят его до больничной ложечки.

Когда человек начинает дрейфовать с привычной топологии своего "я" в открытые воды, то неожиданно даже для смирившегося с потерей и все остальные близкие и далёкие люди начинают терять идентичность и привычную конформацию, мутируют в диковинных существ со странным социальным устройством.

Когда Фере снимал фильм "Другой", мне было 15 лет. Я перешёл из интерната в десятый класс общеобразовательной школы в Израиле. Кроме СССР и Израиля я не был нигде. Западная Европа была исполнена многообещающих знаков. Я помнил её по нескольким фильмам. Колыхание травы на загородних дорогах, рустовые угловые камни, надписи на незнакомых родных языках, кафе-поплавки в парках у озера. Я легко узнаю все эти вещи как символы того времени и того сна в фильме Рене Фере (и Мишеля Сутера, и Клода Соте, и Мишеля Девилля). Места, где не надо снимать мокасины, чтобы купаться в озере, где колышутся балконы в бездвижной листве, и любовь безлична.

За последние двадцать семь лет я несколько раз бывал в северной Франции (хотя в Лилле, где живёт герой фильма — никогда). Печальные хмыри с самогонным кальвадосом на обочинах, высокие каменные бордюры и морская морось, буйки и пузыристая поросль на сухом от ветра морском дне, платановые аллеи, чайки и географический бретонский на указателях. Писк тонких дверных ручек, закопчённые занавески на единственном окне в торце дома у железной дороги, кошки, скворцы и полуденная тишина - всё это такие же избушки, расставленные на грани между мечтами и ложью, не более и не менее реальные, чем одушевлённость предметов подросткового влечения.

И вот эти синапсы моих символов разворачиваются к экрану, когда я смотрю фильмы Фере (и др.), чтобы я перестал ощущать ребро между явью и сном, и сумка, забытая в автобусе, оставалась там забытой — потому что лучше забыть сумку, чем понять, что ты никогда и не садился в этот автобус — и чтобы можно было вернуть плющ с шумными сумеречными воробьями под окно моей спальни, где я сплю и не сплю.



«Ты уверен, что это ты со мной сейчас разговаривал?»

hoof

Обхожу большую лужу и всё остальное большое тоже

Все загородили, а вышло иначе
Лужа дерево напополам
Режет и меня тоже хочет
Но я даже лёжа намного ýже чем
Дерево и уже не там к тому же

Дед плачет баба плачет
Кого родили за кого радели
Кого меняли и кормили вот под вот этим вот окном
Тут кто-то им такой мати отче
Шанти шанти сваагатам

Дерево в луже дрожит и скачет
Сжато небом окном и дорожным сукном
Городили туже а вышло хуже но
В яичке желтеет жилка которая значит
Оголтелую птичку с шальным хвостом

Деду страшно и бабе жутко
Хоррибиле дикту куда ни глянь
Доннерветтер терзает ветки
Листья дерева лижут плитку
Лужа наполнила воздух всклень
hoof

биографический воображанр

Мнимые биографии, возможно, начинаются с Джона Обри, хотя он, наверно, просто и подспудно использовал знаменитости в роли мифических существ и сомнительных личностей Гесиода и Овидия (а не подражал Плутарху, Светонию или Васари, хотя мне сложно судить). В конце концов, Обри был антикваром и собирателем древностей, но вещизмом не страдал, а предпочитал копить записочки о предметах своего интереса. Если открыть его "книгу" на случайной странице (а, учитывая формат, в котором он её оставил, в ней любая страница случайная), там будет, например (я привожу то, на чём только что, закрыв скобку, открыл книгу):

John Colet, D.D., Deane of St. Paule's, London. After the Conflagration (his Monument being broken) somebody made a little hole towards the upper edge of his Coffin, which was closed like the coffin of a Pye and was full of Liquour which conserved the body. Mr. Wyld and Ralph Greatorex tasted it and 'twas of a kind of insipid tast, something of an Ironish tast. The Coffin was of Lead, and layd in the Wall about 2 foot ½ above the surface of the Floore.
This was a strange rare way of conserving a Corps : perhaps it was a Pickle, as for Beefe, whose Saltness in so many years the Lead might sweeten and render insipid. The body felt, to the probe of a stick which they thrust into a chinke, like boyld Brawne.
("Aubrey's Brief Lives", Oliver Lawson-Dick (ed.), Mandarin, London 1992).

Это всё, что сообщает Обри о Джоне Колете, чья биография уже была к тому времени написана его другом Эразмом Роттердамским на латыни (в письме Юстусу Йонасу, в классическом жанре "сдвоенного жизнеописания"). Колет умер лет за 150 до того, как Обри сочинил свою справку, в 1519-м.

Эти свои "жизни", которых сотни, Обри "компилировал" годами, параллельно (и во многом по тем же принципам) своему сборнику английского фольклора и естественной истории Уилтшира (его именем назван ряд дырок, пробуравленных в земле по периметру Стоунхенджа), и в последней работе он упоминает именно Гесиода, потому что Стоунхендж напоминает ему, как Гиганты побивали камнями богов в Теогонии (которой тогда ещё не было в английском переводе). Несмотря на замусоленность своих бумажек и их непростую историю, учёный в Оксфорде классическим языкам Обри называет их "схедиазмами" - по-нашему, импромптю или каприччо. Впрочем, он всегда предпочитает лат. и гр. родной английский. "'Twas a wonderfull helpe to my phansie, my reading of Ovid's Metamorphy in English by Sandys, which made me understand the Latin the better." То, что его понимание морали (а также, сопутственно, стилистических тонкостей, "Hints and transitions") построено на англоязычных эссе Бекона (он говорит, что нашёл их у мамы на полке), а не на латинских авторах, он объясняет тем, что "Tullie's Offices was too crabby for my young yeares". Но я хотел разве что проявить добросовестность и обосновать Гесиода и Овидия и отвлёкся. К этому располагает предмет, всю жизнь отвлекавшийся.

Collapse )

Дальше немного странно. Однако, схедиазмы налицо.

Collapse )

Как ни пляши, переводы врываются сюда тематически и отнимают экранное время.

Collapse )

Эдмон Абу и его книга "Человек с отломанным ухом" - исторические факты. Сент-Обан в Нанте существует, но египетский коннекшен и Абеляра Кузена мне найти не удалось.

Collapse )

Меня же интересовало развитие жанра мнимых биографий из классической мифопоэтики и протофольклористики, а также вопрос, мучивший меня после прочтения "Untold Tales" (pun, судя по всему, intended) гениального Алана Беннетта: почему автобиографию нужно считать наиболее тошнотворной разновидностью прозы? На этот вопрос я нашёл слишком много ответов, чтобы можно было определиться.

В качестве (повторного) аппендицита можно упомянуть найденную мной некогда в телефонной будке специального назначения книгу Ханса Хюммелера "Герои и святые", прочитанную затем в офисе во время послеобеденного ступора в течение, как задумано, года. Стилистически изысканные до баклажановых оттенков агиографии из этой книги довольно легко попадают в определение рассмотренного здесь жанра, но должны быть оставлены за скобками как достаточно самостоятельное жанровое ответвление, сквозь которое Обри и иже с ним, а равно и Стерн со Свифтом (не говоря о Швобе и человеке, не попавшем в МакСвини) проходят, как тёмная материя сейчас через меня и вас.
hoof

Перевод: Петер Штамм, Вечеря Господня

Мне хотелось понять, что не так в этом рассказе, сравнить его с Уильямом Тревором (тоже про священника, но гораздо объёмнее), я думал про карго-культ, немецкие сложности жанра и прочее, но это неправильный подход, а перевод остался.
Я давно не переводил, это захватывающая и неблагодарная работа (особенно, если переводчик не обуян и не ослеплён похотью, мечтая обладать чужим текстом). Но рассказ короткий, я стал относиться к нему непредвзято и не виню его в том, что он отнял у меня субботу.
Некоторые примечания:
- церковные термины я старался переводить как можно более общё, не вдаваясь в конфессиональные детали и не переводя натужно на русский (сакристия, а не ризница, и талар, но причетник, а не кюстер); если это неприемлемо, я буду рад исправить. Что такое Kirchgestühl, который в конце скрипит и трещит, я не знаю точно. Я перевёл: "сиденья", но, возможно, это какие-нибудь помосты и оснастки, вроде печально известного Dachstuhlя.
- устойчивые фразы пастора я, вероятно, не смог перевести адекватно: "поднимемся для молитвы"?! Как пастор просит людей встать, чтоб помолиться? "Встаньте, помолимся"?
- Библейские цитаты я брал из синодального перевода.
- Гимн 127 (соответствует хоралу Баха BWV 731) я переводил абы как, потому что не знаю, где взять какой другой перевод.
- При переводе молитвы Лютера "В сакристии" мне отказал мозг и частично интернет, но всё таки нашёлся перевод (вероятно с английского) в книге "Проповедь сегодня" Мильтона Рудника. Перевёл, вероятно, переводчик всей книги Зубцов. Спасибо.
- Текст по изданию Peter Stamm, Der Lauf der Dinge. Gesammelte Erzählungen. Fischer, 2016. Если я нарушаю какой-нибудь копирайт, пусть в меня кинут камнем, я всё уберу и обязуюсь на выборах в Европарламент проголосовать за ратовательницу о правах деятелей культуры и искусства на их деятельность, которая у меня и так шпиценкандидатка.
- Любой разнос приветствуется, это я сам люблю.
- Я потом всё равно ещё наперевожу.

Collapse )
hoof

дай бог здоровья

Заметил сегодня во сне нарочитое внимание, которое Д. имел обыкновение выказывать к предметам, взятым из моих рук. Это было проявлением уважения. Он был одиноким и мнительным мальчиком с Кавказа. У него было очень выразительное лицо; с таким лицом трудно скрывать эмоции и тем тяжелее их целенаправленно изображать, и он умел сделать над собой необходимое усилие.

Во сне я показывал собеседнику открытку с каким-то юмористическим казусом, довольно пошлым и мелким. Мы посмеялись над глупостью шутки (собеседник её не понял). Вдруг случился Д., и я отвлечённо, как из-под одеяла, протянул ему открытку.

Он взял её, как глянцевую фотографию, двумя руками за уголки, и разместил перед собой так, чтобы было удобнее всё рассмотреть. У него немного приподнялись брови, дрогнули, как лифт, длинные ресницы, кадык отъехал вниз (он всегда отличался среди сверстников красивым, крупным кадыком), приоткрылся рот, голова подвинулась в сторону печатной плоскости отрытки.

Я не мог не заметить, что он держит в руках именно то, что, по его мнению, он давно уже хотел посмотреть, но никто другой, кроме меня, не мог ему до сих пор предоставить такую возможность. В то же время было совершенно ясно, что он ещё не видит открытки и не знает, что у него в руках.

Collapse )
hoof

Струя и луч

Мне показалось вчера, что у Динесен и Гринуэя (так в ру. википедии) очень много общего. Это, конечно, не случайность, потому что я читал её новеллу "Бури", в которой театральный режиссёр Сёренсен намеревается поставить в норвежском захолустье соотв. пьесу Шекспира (ед. ч.). У режиссёра Гринуэя (сице!), поставившего, в отличие от Сёренсена, "Бурю", сегодня, к тому же, как оказалось, день рождения (77!). Но обосновать, что у них много общего, я не смогу (я читал значительно меньше Д., чем смотрел Г., а Г. я смотрел не полностью), поэтому сформулирую это иначе: вчера я понял, что Динесен более всего напоминает мне Гринуэя.

Collapse )

Это только один возможный угол зрения, но я хочу понять, почему Динесен напомнила мне Гринуэя. Структура, стилизация, жертвенное служение на грани слияния искусства и действительности. (Не удержусь и напишу эссе "Жизнь и смерть автора" или что-нибудь в таком ключе!)

При этом достаточно двадцать миллисекунд погуглить, чтобы узнать, что "Пир Бабетт" (рассказ, предшествующий "Бурям" в сборнике) нередко сравнивают с фильмом П. Г. "Повар, вор и т. д.", и что Динесен написала "Бури", увидев постановку Шекспира с Гилгудом в главной роли, а Гилгуд потом играл у Гринуэя. Они там все заодно, как будто у них струя светлей лазури и луч солнца золотой.

...when soon I sail from here, I may again run into such a storm as the one in Kvasefjord. But that this time I shall clearly understand that it is not a play in the theatre, but it is death. And it seems to me that then, in the last moment before we go down, I can in all truth be yours. And I am thinking that it will be fine and great to let wave-beat cover heart-beat.
hoof

Пройденные болота

Я возвращался из Оксфорда и Лондона, где ветер несколько дней дул с такой силой, что мне казалось, что дождь льётся сквозь мою голову, а я этого не люблю, потому что мне это портит причёску, с книгой Генри Джеймса на коленях; металлическая труба, в которой я сидел защищённый от атмосферных явлений, набрала скорости и пробуравила воздушно-водяные массы, как они до того буравили мой череп, как будто я попросил пилота им отомстить. Я не думал, что сидя, как оказалось, не на своём месте (перепутал буквы!) с испорченной причёской, я смогу погрузиться в Генри Джеймса, но он наводнил мою губчатую от ветра голову и пропитывал её своим вязким веществом всю дорогу от взлётно-посадочной полосы в Стенстеде до самого берлинского дивана, пока я старался удержать на плаву мысль о подвижном чемодане, который нельзя потерять, потому что в нём костюм-тройка и интеллектуальный свитер-водолазка. Когда чемодан перестал меня тяготить и своими силами лениво покатился по паркету в угол комнаты, я прижал полу пальто правой ягодицей к краю дивана и дочитал произведение "В клетке".

Чтобы не пришлось оставить себя сидящим в пальто на диване, я забегу вперёд и сразу скажу почти всё, что я хотел сказать про Генри Джеймса, а возвращаться назад уже и не стану, потому что сегодня завтра настанет раньше, а мне ещё надо успеть чай с сицилийским тортом по 4 евро сто грамм.

Collapse )

Вот всё-таки небольшая картинка для привлечения внимания. Это пикантный момент, фрагмент портрета "нашей юной подруги":

She never knew afterwards quite what she had done to settle it, and at the time she only knew that they presently moved, with vagueness, yet with continuity, away from the picture of the lighted vestibule and the quiet stairs and well up the street together. This also must have been in the absence of a definite permission, of anything vulgarly articulate, for that matter, on the part of either; and it was to be, later on, a thing of remembrance and reflexion for her that the limit of what just here for a longish minute passed between them was his taking in her thoroughly successful deprecation, though conveyed without pride or sound or touch, of the idea that she might be, out of the cage, the very shopgirl at large that she hugged the theory she wasn't.
hoof

Три сравнения чтения со жратвой

Пожилые писатели пишут к сборникам своих рассказов творческие автобиографии в качестве введения.

Ко мне одновременно попали Курт Кузенберг и Мейвис Галлант, сборники настолько полные, насколько они того хотели. Кузенберг не описывает свой творческий путь, а представляется как человек, захотевший написать 100 хороших рассказов, но переоценивший себя (в отличие, например, от Кима Монсо, который смотрит мне в спину корешком с надписью "100 рассказов", и жив курилка). Затем он говорит, что, наконец, собрал всё, что признаёт своим, и выкинул две-три дюжины "невкусного".

Галлант более точно определяет категории рассказов, не вошедших в сборник, хотя тоже немного лукавит: рассказы, которые её утомили, рассказы, которые ей кажутся скучными, рассказы, изъятые из романов, юмор и сатира, но и "рассказы, которые не стоит перепечатывать" и загадочное главное, более дюжины рассказов, которые могли бы превратить сборник в один из тех томов, "которыми только огурцы давить" (вероятно, для канадского огуречного салата, чтоб не получился сильно водянистым).

У Галлант получилось 52 рассказа (больше 4 дюжин), у Кузенберга 85 (7 дюжин с гаком).

Про их чтение Галлант в заключение своего предисловия говорит так: "There is something I keep wanting to say about writing [!] short stories. I am doing it now, because I may never have another occasion. Stories are not chapters of novels. They should not be read one after another, as if they were meant to follow along. Read one. Shut the book. Read something else. Come back later. Stories can wait."

Заложив здесь М. Г. блоттером от духов Dolce & Gabbana light blue, который у неё был с собой, я задумался и, потянув носом, вспомнил о Кузенберге.

Кузенберг заканчивает вступление так: "Zum Schluss noch eine Bitte, die man auch eine Gebrauchsanweisung nennen kann. Man lese nicht mehr als zwei, höchstens drei Stücke hintereinander. Mehr zu lesen ist unbekömmlich: für die Geschichten, für den Leser und damit für den Autor, der ja immer die Schuld trägt. Wäre ich ein Ratgeber, auf den der Leser hört, würde ich einen ganzen Monat Lesezeit verordnen. Aber auf welchen Ratgeber hört schon der Leser? Eher als dass er Rat annimmt, lässt er die empfohlene Diät außer Acht und zieht sich eine Magenverstimmung zu, die er mir freilich nicht ankreiden darf, weil ich ihn gewarnt habe."

("Я хотел бы в заключение выразить просьбу, которую можно истолковать как руководство. Не стоит читать более, чем два, в крайнем случае - три рассказа подряд. Прочитанное сверх этой меры плохо усваивается и вредно как для рассказов, так и для читателя, а оттого и для писателя, который ведь всегда виноват. Будь я советчиком, к которому прислушивается читатель, я бы наказал растянуть чтение на целый месяц. Но разве станет читатель слушать какого-нибудь советчика? Скорее, чем последовать совету, он бросит рекомендованную диету и заработает себе расстройство желудка, которое свалить на меня не удастся, потому что я предупредил.")

Мне плевать на советы Кузенберга, хотя прочитанные его рассказы мне понравились сверх меры, но чтение оставшихся семи дюжин я точно растяну на годы, потому что у меня исправный генератор случайных чисел, шкаф набит, а времени нет.

В детстве, лёжа на фисташковом кресле в таких позах, о которых теперь можно только мечтать, я читал, куда глаза глядели, и только потом стал чудовищем, заглатывающим книги с головы.

И вот, случайно встретившиеся Курт и Мейвис говорят, что всё так: познакомившись с приятным человеком, не старайся сразу обо всём с ним поговорить, а затем распрощаться и уйти, унеся с собой всё, что можно присвоить с пользой. Поддерживай отношения даже с мертвецами.