?

Log in

Consecutio temporum
à mi-voix, au crépuscule

Алексей Фукс
Date: 2017-05-30 09:29
Subject: городские письма
Security: Public
В воскресенье в сильно разогретом микрорайоне время пересекать границы моей оседлости. В витрине закрытого книжного ("самый старый книготорговец в Берлине!") целая полка посвящена "прогулкам по Фриденау"; вдруг, на той же полке, "Who the fuck is Kafka?" - роман израильской писательницы про запретную любовь и т.д. Вокруг - закрытые магазины и пестрядь кафе, вывернутых наизнанку. Я провожу полчаса в тёмном пустом нутре одного из них, выглядывая наружу на томящихся в нагромождениях столов и стульчиков слепых от солнца горожан и гарцующих между ними контрастных официанток.

В витрине ойнотеки внезапно огромная сцена, выстроенная из лего; удивлённый масштабом, я не успеваю разобраться, что она изображает. К стеклу приклеено две бумажки: вырезка из местной газеты, в которой журналист, посетивший ойнотеку, описал эту самую витрину со сценой, выстроенной из лего, и записка от хозяев заведения, которые просят родителей следить за тем, чтобы дети не бились об стекло велосипедными шлемами. "Когда они молотят кулаками по стеклу, нас это тоже раздражает," - написано ниже.

Группы эфиопских христиан возвращаются из церкви, гомоня и припевая. Хромая девочка с теннисной ракеткой подхватывает и приподнимает мой взгляд на её перебинтованное колено. Длинная рыжая кошка в окне охотится глазами за насекомым, описывающим вокруг меня круги. Два толстых подростка в шлёпках, густо пахнущие дешёвой косметикой, строят друг другу глазки; их догоняет ребёнок с большой игрушкой в руках. Один из подростков встряхивает зеленоватой шевелюрой и обдаёт ребёнка (и меня) тёплыми каплями геля.

Буро-оранжевый квартал для благоустроенных рабочих эпохи полного развала кажется реальней, чем он есть на самом деле, потому что напоминает урбанную составляющую моих снов. На углах ризалитов - фрагменты карниза, настолько нарочито, систематично и функционально бессмысленно расставленные, что я останавливаюсь и долго наблюдаю за одним из них; чуть выше и ближе к внутреннему углу дома в зарешеченном окошечке с хилым кактусом вяло подрагивает тюлевая занавеска.

Между детской площадкой и футбольным полем зажато маленькое кладбище. Оно отгорожено сеткой Рабица, пахнет своей одной сосной и выглядит заброшенным, но внутри крошечного цветочного павильона свежие анютины глазки в пластмассовых коробочках. Грузная женщина с огромной лейкой со мной не здоровается; на кладбищах люди, как правило, не здороваются, и я до сих пор не знаю, обусловлено ли это каким-нибудь обычаем или суеверием. Кладбище погружено в непрерывный кошмарный шум автобана; не слышно, как хрустят под ногами шишки. На входе написано, что строго запрещено использовать резервуары с водой (примерно на каждые десять могил приходится широкий бетонный цилиндр, в котором, подёргиваясь, отражаются на фоне поросшего мхом неба бузина с бирючиной и протекающий кран) для разведения рыб и улиток. Затем приводятся параграфы из закона о защите животных и список почётных покойников. Я наклоняюсь, чтобы прочитать на надгробной плите надпись "право пользования истекло". В доме за забором кто-то открывает окно лестничной клетки, выдвинув большое белое плечо в солнечную невесомость над кладбищенской сосной. В раме окна дрожит стекло от шума трассы, виднеется и вздрагивает перило, за моей изогнутой спиной женщина угрюмо несёт лейку.

Мальчик среднего возраста играет с папой на детской площадке в мяч на бетонном теннисном столе. Они всё время попадают недодутым футбольным мячом в алюминиевую сетку, и из фонтана выпархивают мокрые воробьи. Фонтан выполнен в виде трёх багровых гранитных цилиндров, которые обливаются водой, как поршни машинным маслом. Мимо широкими шагами проходит молодая женщина с коляской. Большая родинка на бедре описывает синусоиды, ритмично прячась и выглядывая из-под джинсового края одежды. Женщина наклоняется над занавешенным ребёнком, дует на локон, в пройме темнеет едва заметная кромка пота, несколько светлых волос липнут к блестящей спине. Вспархивают воробьи, родинка прячется, коляска бесшумно катится по тротуару.

Все улицы ведут в светлое салатовое безвременье. Я пью кофе в булочной и смотрю на главный элемент её оформления: на узкий карниз за обтянутым кожезаменителем стационарным диваном помещён деревянный кукольный стульчик. Чтобы он удобно опирался на спинку дивана, у него отпилены передние ножки. Поскольку они отпилены неровно, он косо наклонён вперёд, от чего немного беспокойно, потому что на нём стоит керамическая чашка. Но чашка приклеена к сиденью таким количеством силиконового клея, что она как бы качается на застывших волнах мутного пузыристого силикона, оставаясь в совершенном покое. Чашка не настоящая, а исполнена из белой керамики монолитно вместе с блюдцем, ложечкой на блюдце, у которой отбит конец, и даже небрежной пенкой внутри. Из дырочки в центре пенки на спинку дивана свешивается похожая на мёртвое растение зелёная плеточка с узелками и кистью. На ней, между двумя узелками, большая гранёная бусина, мутная, как и клей под блюдцем.
4 Comments | Post A Comment | Share | Посилання



Алексей Фукс
Date: 2017-05-15 21:42
Subject: Шмель
Security: Public
Tags:Не стесняйтесь использовать хэштеги!
Нашёл Ораниенштрассе, оттолкнувшись от Коттбусских ворот, с бутылкой фриц-колы из магазина Реве, закрытой на кроненпробку, пробовал её пальцами, пробовал глазом, в другие магазины ходить открывать бутылку неудобно. Пальца продавил, в глазу плавают пятна, если посмотреть на небо над Ораниенштрассе, или, наоборот, закрыть.

Зашёл в магазин краски: как отмыть от стены винные пятна; купил жидкого белого латекса, кисточку, но пробка осталась. Дальше хотел на Хаусфогтайплац посмотреть Фридрихсвердер, телефон сказал: 1h27m. Всё вокруг прочное, но скруглённое, нельзя открыть кроненпробку.

Шёл в сторону изд-ва Ауфбау на Морицплац, но сел почитать на грязненькой парковой скамеечке. Пол Бейти перечисляет стереотипы про чёрных в Америке: любят арбузы, моют хуи в умывальнике. А это же как в Киеве говорили, что в автоматах с минеральной водой негры хуи полощут. Какой-то топос международный. Стал оглядываться, люди стали тоже на меня смотреть. Пошёл на Морицплац.

Там плакаты висят на биллбордах на заборе Принцессинненгартена (ничего не понял никогда, зачем он нужен, там, говорят, люди овощами меняются), на заднем фоне одного плаката размытые синие пятна, и шмель пытается в них влететь. Смотрел шмеля, он всё понял, отлетел ко второму плакату, где маленькие синие буквы: "Berlins schönstes Möbelhaus". Облетел все буквы по контуру. Что ему синий цвет? А он летает.

Я об парапет станции У-бана Морицплац открыл бутылку, кроненпробка полетела против ветра в станцию, там кто-то ругается, я перешёл дорогу. Стал под деревьями у стены, телефон говорит: иди туда, сто локтей да четыреста локтей, иди же. Стучится в меня, как пепел Клааса, в моё бедро. Меня же здесь осенило: телефон знает, куда идти, но мне до этого дела нет, я иду, как хочу. Он знает, куда, а я знаю, как: не в небеси есть.

И пошёл во двор дома, где балконы из клинкерного кирпича. И действительно: есть проход, и попал на Шталльшрайберштрассе, где по одну сторону - домá, где стена стояла, а по другую люди всё разрушили, и остались одни подвалы, по которым трактор ездит. Пустырь, а под ним когда-то всё ненужное хранили. А напротив написано: здесь такой-то пытался перелезть из ГДР в ФРГ, его подстрелили, но американские солдаты тоже стали стрелять, и один из них вылез, вроде, под перекрёстным огнём из ФРГ в ГДР и вытащил раненого беглого из ГДР в ФРГ, как тот хотел. И всё кончилось хорошо: раненый выздоровел прямо в ФРГ, американский солдат получил из рук Вилли Брандта награду, а Мартин Лютер Кинг немедленно прибыл на место и заявил что-то вроде того, что всякая смерть человеческая его умаляет, ибо он причастен человечеству и колокола бьют обо всех нас.

И всё это написано на стеклянной доске, по которой плывёт облако, похожее на хорька, а если обернуться и посмотреть на небо над Шталльшрайберштрассе, то, скорее, на кашалота. Я пошёл за облаком и оказался у дома, уже совсем из клинкерного кирпича, и там на коммунальных лоджиях ходили люди, носили крышки от стиральных машин и двери от холодильников и приветствовали друг друга. Дальше я пошёл на Хаусфогтайплатц смотреть Фридрихсвердер, допивал фриц-колу и думал:

1. Пол Бейти, как и, например, Пинчон, и битники все, строит себе литературную холобуду из совершенно реальной окружающей среды со всеми непосредственными событиями. Из культурной суматохи, шума и фантиков. Что резко отличается от неизменных там моральных императивов или историцизма. Эти всё фланируют и откапывают из подвалов, а не дорисовывают стаффаж. Это наверняка связано с писателем типа журналист: Менкен, Бирс, Твен опять же. А совсем раньше, когда ещё не было железных дорог, были ли журналисты-писатели? Или именно так получилась литература из фельетона, чтоб Гессе стоял на своей немецкой колокольне, кривился и кривлялся. Ничего из этой мысли не вышло пока.

2. Пастернак в своём известном рыдательном стихотворении с окружающей весенней природой, отражённой в глазу наблюдателя и почему-то похожей на картину Брейгеля, явно заимствует (наоборот) у Хуго фон Хоффмансталя образ падающих с дерева, как груши, грачей, да и вообще кусочек хоффмансталевой идеи. У того в "балладе внешней жизни", которую Пастернак впечатывает в глаз, на дно которого там всё падает, дети "с глубокими очами" подрастают и мрут. "И фрукты становятся сладкими из терпких // и ночью падают вниз, как мёртвые птицы // лежат немного дней и сгнивают." Так у Пастернака всё наоборот и внешняя жизнь, непонятная Хоффмансталю, становится внутренней. К чему слёзы и смерть, спрашивает Х. Стихи писать, отвечает П. Так поговорили.

Но у Хоффмансталя - неразрешимая (типа!) загадка: "из ядущего вышло ядомое, и из сильного вышло сладкое", и в конце внешней жизни течёт смысл и печаль, как мёд из сот. Пастернак от загадки уклонился.

3. Пьер Реверди в книжке "На развес", которую хочется носить на голове, как носят иные женщины корзины с ямсом и мясом, пишет: "Религии - вера в бессмертие души и духа - в первую очередь причащали человека к природе, подразумевая неизбежную связь сверхъестественного с естественным. Отрицание бессмертного духа исключило его из природной сферы, потому что он знает, что то, что в нём более всего важно, не должно, как вещество, ни в коей форме сделаться частью природы, что тому, что составляет его величие и превосходство, не уготовано даже места отбросов. Оно (отрицание) предало его во власть смерти, со всей невыразимой низостью. Начало и конец, небытие и смерть. И человеку должно было зажить счастливо в мире, избавленном, наконец, посредством суматохи и шума. Речь шла о малом." Это всё явно полемика с Паскалем, с его мыслящим камышом, с тем, что то, что для животного - естество, для человека - немощь. Здесь та же дикция, но я не улавливаю тон. Знаю, что полемика, а чего они все хотят? Реверди ушед в обитель и там умре, отсыпав бумажного бессмертия.

На Хаусфогтайплац я смотрел промеж триглифов и видел метопы, и более ничего мне не надо и ничего не жаль. Вошёл в цейхгауз, спросившись у дамы в мундире, и посикал там на весь палимпсест.
3 Comments | Post A Comment | Share | Посилання



Алексей Фукс
Date: 2017-05-05 20:49
Subject: запахи и звуки
Security: Public
Mood:сумасшедшая бешеная кровавая муть
Music:ты ехала домой
Весенний романс "Половина любви"

Подумай одна о том что я это немножко ты
ты помнишь мы тогда повернули за угол дома
там всё распустится скоро, повиснет и будет вонять
от тебя между прочим вообще никогда ничем не пахло

Я тыкал ножом в консервы какие красные были в них пузыри
игла ковыряла винил в сковороде издыхало масло
ничего не пропало помнишь внутри меня только немножко я
остальное оставь на потом не волнуйся оставь на завтра

Я пошёл постоять на тот угол повсюду лезет уже это всё
я давил их пальцами у меня теперь грязные ногти и липко
у меня твоя кровь везде и что-то набухло и ждёт
и хочет наружу из этого счастья из-под ногтей из крови

Ты помнишь как может быть тошно от того что так хорошо
ты это немножко я поэтому здесь так пахнет
на кухонном столе застыли в тарелках алые пузыри
на тумбе тонут раздавленные об угол дома бутоны.


Городской романс "Синекдоха"

утром в тряпках на сопрелой постели
запах сельдерея какого-то что ли
сплюнула пену оскалилась сплюнула пену
прополоснула синекдоху
подвела глаз ковырнула щербину на чашке
накинула шмотку потом другую
пуговицы каблуки сумка и поперла
двинула задом боком в сиденье
колени в проход одно почесала на другое руку
нарыла в сумке конфетку
дохнула изнутри наружу осела и воткнула

из зелёных глаз перепачканных лореалью
вывалился вагон грязный пол перекладины и панели
бомжи плащи планшеты пластик и жидкий мусор
ветер в туннеле контейнеры с хламом шпалы шпалы рельсы
внезапный свет и свист кирпичи тротуар перила перроны скорость
и остальное

это населённый пункт первого порядка
и она самая главная достопримечательность
толпы туристов на неё посмотреть хоть глазом

вот она едет обратно
порылась в сумке нет конфетки
по полу катится пивная банка
за окном в темноте подрыгивается кабель
поковыряла колено встала
дохнула внутрь вполоборота
поперла наружу уже головы не видно
диван унитаз салфетки ватки бутылки
зевнула пощёлкала рылом в подушку
сельдерей выветрился до завтра
закрыла глаза ничего нету
Post A Comment | Share | Посилання



Алексей Фукс
Date: 2017-04-02 17:39
Subject: выходной: люди, (места, события, вещи, культура)
Security: Public
Люди, выходной

- Постепенно начали обнажаться на тёплом солнечном свету: велосипеды под белыми парусами ляжек, озимый целлюлит, ослепительные плечи, свежевыбритые и накрахмаленные, как фрез, подмышки.
- Бородатый юноша с ребёнком и двумя девицами на остановке. Девицы почти идентичные, пышные, зачехлённые с разрезом, в очках-капельках на гротескных носах над ярко-красными пухлыми губами. Юноша вихляет тазом, чтоб развлечь висящего на нём ребёнка, а женщины пробуют разные позы ожидания: отставляют ногу, просовывая ляжку в разрез, откидывают голову, нагоняя душистые каштановые волны на крутые уступы ягодиц. Приезжает автобус, и вся семья семенит ему навстречу.
- На светофоре на Потсдамской пл. два молодых разнополых туриста держатся за ручку и смотрят в небо. Турист-женщина выдёргивает влажный большой палец из под лямки рюкзака и протягивает руку: "Смотри, какое!" Сколько турночей они уже провели в гостинице, прежде чем начали опускать существительные?
- Хозяин сирийской пиццерии, понаблюдав за тем, как я уплетаю шпинат, и узнав о том, что я русскоязычный еврей из Израиля, решается поведать мне историю своей жизни: уехал из Сирии в 86-м, когда было спокойно, родил в Дюссельдорфе троих детей, переехал в Берлин, развёлся, живёт со старшим сыном, две девки уехали с матерью прочь. Со старшим сыном (25) очень одиноко жить, он не появляется неделями, человеку нужен человек, поэтому женился заново - из Алеппо приехала соседка (38), которую знал почти с детства, родила ему ещё двоих, последний совсем свежий, теперь ему 53 и хорошо. Раньше всё мечтал посетить родное Алеппо, посмотреть, теперь некуда, и ладно. Он там выучился на электротехника, но в Германии "другие университеты", он и пошёл мыть посуду, вот дослужился, значится. А сына я, наверно, ведь, знаю, он по вечерам у него работает. По поводу Асада он мне вот что может сказать: нечего с ножом против танка лезть, вот и нет теперь Алеппо. А русские, что русские, это всё гешефт.
- Посетитель книжного магазина ставит велосипед так близко к входу, что на него начинают сыпаться почтовые открытки; подбегает к продавщице и, мелко плюясь, что-то ей шепчет. Продавщица отвлекается от шёлковых ленточек (миловидная, в очках, я перестаю копаться в пластинках и вспоминаю, что не люблю джаз) и говорит, что нет, лучше не оставлять велосипед на улице, вот недавно у одного клиента увели, а он только зашёл быстро расплатиться. Велосипедист вскакивает на велосипед и выезжает задним ходом.
- Пара посетителей другого книжного сидит на корточках под прилавком, роется в товаре и разговаривает с продавцом, невидимым в силу высоты прилавка, под которым они сидят. Они говорят по-английски, и я невольно пытаюсь прислушаться; дама, сидящая на корточках ближе ко мне, одета в короткое летнее платье с таким декольте, что мне на ум приходит фотография Ив Бэбиц, играющей в шахматы с Дюшаном. Когда они поднимаются с корточек и уходят, оказывается, что я купил четыре книги. Я внимательно рассматриваю продавца. Он очевидно начитан, но его декольте настолько разочаровывает, что я обещаю ему, что постараюсь как можно дольше сюда не приходить. Он делает мне скидку и даёт в подарок хипстерскую торбу с надписью "Св. Джордж".
- В магазине подержанных осветительных приборов пожилой продавец влез на стремянку и, раскачивая головой сетку, на которой висят многочисленные люстры, что-то крутит и тихонько матерится. В магазине полутемно, люстры качаются и звенят, мне не видно головы, голове не известно, что я зашёл. Я говорю официозно: "Вы скажите, если я могу вам как-нибудь помочь!" Голова продолжает материться, но меняет тональность, люстры вздрагивают несколько раз и затихают, тело сползает ко мне по алюминиевым ступенькам, на нём голова с седыми кудрями и две узловатые руки с белым стеклянным шаром. Весь организм продавца оказывается, вопреки ожиданиям, вполне дружелюбным и в дальнейшем всецело посвящает себя поискам подходящего для моей спальни плафона, затем его оформлением и электрификацией. Когда я ухожу, мне кажется, что он вышел за мной и машет мне ручкой на прощанье.
- На светофоре напротив церкви св. Иммануила стоит молодая мать со спящим в просторной коляске детёнышем, оформленным в голубых тонах. Она болезненно изящна и изрядно замучена. На ней белая блузка с подтёками и широким воротом, в который крайне неряшливо заправлена маленькая пухлая грудь. Она стоит закрыв глаза и греет короткое солнечное каре. Когда загорается едва заметный зелёный свет, молодой стиляга справа хлопает её по пояснице, и она с усилием приводит тело и коляску в движение. Грудь колышется, как тень ветки на снегу в окне воротника.
- Хозяйка единственного в Берлине бара, где заваривают мате, американка индийского происхождения по имени Критика, узнаёт меня сразу, хотя я с ней виделся только однажды, прошлой осенью. Она собирает ящик связанных с мате товаров для какого-то несчастного, чья торговля чем попало в Мауэр-Парке давно не приносит ни денег, ни удовлетворения. Критика выказывает понимание, когда я говорю, что предпочитаю сидеть с ней в полуподвальном помещении и беседовать пребыванию на солнечной улице, где несовершеннолетние стиляги сушат облитые пивом бороды. Критика думает, что это как-то связано с сенной лихорадкой, и я не спорю, а сосу серебряную палочку, которую она воткнула в моё мате. У неё пальцы цвета морёного дуба, их фаланги ясно отпечатались на ярко-зелёной горке травы на краю калебасы. У неё трое детей, они пьют мате с младых ногтей. Они уже не приходят сюда, им здесь теперь видите ли скучно. Её знакомая в Болгарии делает прекрасные керамические калебасы (целая полка), но их мало кто покупает. А она ведь даже без гончарного круга! Бразильские термосы очень хороши - держат температуру - но в них стеклянная колба, которая слишком легко разбивается вдребезги, если нести термос в сумке и хуйнуть об столб, как она однажды сделала (случайно). А немецкие стальные термосы не очень хорошо держат температуру, и очень дорогие. Их никто вообще не покупает. Эти пёстрые пакеты - мате в пакетиках из Британии, очень дорого и вообще не понятно, зачем так пить мате, к тому же 5.50 за 14 пакетиков? Кто это купит. Так мы проводим около полутора часов. Она носится вокруг меня в своём лоскутном одеяле, хватает разные коробочки и суёт их в ящик: ты пей себе, а я тут буду заниматься своими делами.
- В очереди за мороженым передо мной стоят две темнокожие девушки с позолоченными скулами. На них всё очень туго, только волосы развеваются на берлинском ветру. Они улыбаются друг другу, щёки искрятся, каблуки цокают о мостовую. Я никогда раньше не видел золотых румян на чёрной коже. Они наклоняются вперёд, в сторону прилавка, с которого молодой бледный панк, тряся ирокезом и серебряными кольцами, выдаёт шарики мороженого. Девушки, предвосхищая, балансируют, падая, хватают друг друга за тугие округлости, от мороженого веет холодком, под натянутой тканью маечек заостряются груди. Панк всем улыбается, работает быстро, многие хотят с карамелью из дальнего угла, с правого плеча всякий раз спадает футболка, обнажая ванильную кожу с карамельной россыпью родинок. В глубине лавки за стеклом у холодильного агрегата, похожего на морг, две сестры с белоснежными лицами - Анджелика и Алексия - управляют производством мороженого. На них платья, похожие на лабораторные халаты, но чёрного цвета. Они отличаются, кажется, только тем, что одна красивее другой, попеременно, обе совершенно чёрно-белые, как зимний лес, и снуют, как белки. Я поднимаюсь наверх, попытавшись помахать им рукой, наверху пусто и видно, как из очереди внизу высовываются розовые языки и облизывают излишки мороженого. Играет Grace Jones, Birthday Party, PJ Harvey. Я читаю все четыре книжки, колочу по коленям и ем сладкий холодный жир.
- Во дворе пивоварни, давно переделанной в культурный комплекс, ко мне подходит лысый человек, к которому пёстрыми резинками для кухонной утвари приделаны круглые очки, выпучивает из под них глаза и говорит, что никогда не может удержаться и не спросить у незнакомого человека, что же он читает, сидя на улице. У меня в руках ярко-красная толстая книжка с жёлтым ляссе. Она написана чудовищно плохо, и в ней 1938 год. На человеке пиджак "под Брехта" с дыркой на плече и замызганные шаровары. Я показываю ему титульный лист. Он суёт лысую голову с очками в мою книжку и с горечью признаётся, что не знает, кто такая Урсула Крехель. При этом он сильно болтает головой, и я вижу, насколько туго к ней примотаны очки, и чувствую запах резины. Мимо проходит убого одетая женщина в роскошном шарфе, который служит ей левым рукавом и плащом-накидкой. Многие, кажется, так поступают: несколько незаметных шмоток и одна ну вообще красивая. Пенсионер с пластиковым пакетом из магазина "Нетто" ходит подозрительными праздными зигзагами, заглядывая в мусорные урны. Я провожу с лысым литературную беседу, после которой он удаляется быстрым шагом, переосмысливая свои привычки.
- Молодые люди устраивают "закрытый концерт", на который я попал случайно, но пришёл, как дурак, первый, с торбой с лампой, с книгами и ярко-жёлтым большим термосом. Они ведут себя поначалу приветливо, то выносят на улицу из зала стулья, то вносят их обратно, всячески дают понять, что меня не знают, но терпят. Какая-то почтенная дама сидит за наружным праздным столиком и сосредоточенно чешет смартфон. От моего вопроса, "надо ли уже заходить", увиливают, отвечая, смотрят мимо, как кавказские дилеры на точке. Когда я захожу и сажусь на стул, поставив под него торбу с лампой и с книгами и термос, приглушённо обсуждают моё присутствие: "а это кто?" - "да я не знаю, пришёл уселся". К началу концерта всё ещё не решили, что делать с незваными гостями, шушукаются, сокрушаются, добродушие, кажется, немного надломлено. Я предлагаю уйти, но моё предложение не принимают всерьёз (что понятно, т.к. меня там как бы и нет). Приглашённая девушка, с которой началась цепочка, окончившаяся моим приходом, очень нервничает, потому что молодые люди её журят, всё больше принимает вид человека, ответственного за двух мудаков, уклоняется от коммуникации даже с людьми, ей, кажется, приятными. Уже со сцены объявляют, что в перерывах между отделениями (которых будет три), вполне можно уйти. После первого отделения мы - два мудака незваных - уходим есть хумус и говорить о любви к женщинам. Во дворе учреждения, где проходит закрытый концерт, размещается предприятие по прокату велосипедов; гости столицы приезжают сюда звонкими толпами, трясясь на мостовой, спешиваются и идут враскоряку, как стая гусей, сдавать оборудование, получать квитанцию. Из дверей закрытого концерта высовываются молодые люди, смотрят в сумерки на эфемерных велосипедистов: нет, мы вас не знаем.
6 Comments | Post A Comment | Share | Посилання



Алексей Фукс
Date: 2017-04-02 14:25
Subject: close reading
Security: Public
Недавно в беседе о стихах Павла Майорова в журнале у avva один милый аноним, внезапно войдя, назвал меня и моих собеседников "задротами-образованцами без чувства юмора". О собеседниках не могу судить настолько глубоко, а в отношении меня он был невероятно меток: я так про себя и думаю всегда, но не мог до сих пор облечь эту мысль в слова, к тому же не знал слова "образованец". Теперь же знаю, и очень благодарен неназванной особе.

Несмотря на некоторое оживление, которое приведённая реплика внесла в разговор, большинство его участников довольно быстро устали, и беседа потухла. Поэтому вполне оправданным было анонимное посещение моего журнала в целях продолжения обмена. Начитавшись, аноним ужаснулся и указал мне на то, что "это сплошная напыщенность и пустословие".

Если бы у меня был родовой, скажем, герб, я бы сразу добавил к нему ленту с этими словами, потому что они как нельзя точно отражают моё мнение о сути (моего) письма (и аноним, хотя явно не вчитывался, сразу смог это уловить: завидная проницательность!). Но у меня нет герба, и я собираюсь вместо этого вытатуировать оба понятия на жопе. Татуировать принято на иностранных языках, а я знаю несколько, хоть и плохо. У меня есть такие варианты:

1. Латынь: на левой половинке TUMOR, на правой надо бы, конечно, VANITAS, но это слишком длинно, поэтому лучше просто VANUS. Я думаю, будет ясно.

2. Греческий я знаю слишком плохо, но это никогда не должно быть препятствием для татуировки: пусть справа будет ὕβρις, а слева λόγος, или наоборот. Не очень ясно, но красиво.

3. Нельзя пренебрегать украинским, он такой звучный! В качестве перевода я бы выбрал "бундючність" и "трендючiсть". Если всё лето как следует жрать, получится переливчато.

Дорогие мои читатели-задроты, читатели-образованцы и приличные люди! Если вам кажется, что другие иностранные языки лучше подходят для моей жопы, пожалуйста, сообщайте!
62 Comments | Post A Comment | Share | Посилання






Алексей Фукс
Date: 2017-01-19 22:18
Subject: Indian says, nothing at all
Security: Public
Some time ago looking up unfamiliar words in a dictionary seemed to me much like reading a woman's resume before sleeping with her—unnecessary, unworthy. I was in the habit of convincing myself I already knew the word, any word. This kind of knowing requires a series of twisted epistemic thrusts, and does still impress me as being more visceral. Says Morrison, "Her cunt gripped him like a warm friendly hand." This describes a way of knowing words. He also says on another matter, "The sea is a vagina which can be penetrated at any point." The connection is obscure but this is an ostensibly linguistic comment. There is no other way to "know" words, and no need to "defamiliarize" them if they can be recognized as being of art, which does not disembed them, but preserves the aura. In fact, words do not even have a singular form. "Looking up" is nonsense. The German language, for instance, pretends to have two different plurals for "words." This is just false reasoning. "Poetry makes nothing happen," says W.H.Auden in an abusively famous fashion. He is sly, and he embeds this adage in a dead person's aura; what happens here is that the subject is extracted and alienated: the invasive dead "you" of the encompassing words of the poem. What poetry makes is make you make it art. Otherwise it enlivens its words the way a bra ad on a billboard enlivens a vacant lot.

Words are used in language which instantiates communication, but they are not of language. Art communicates the renouncement of communication by words, with words. Word art is primary, for it restores and strips away. Verbal creation is compelling and constantly baffling; the way of the matrix is renounced, words fall like letters into a boiling magnet.

This becoming rather shallow, let me return to the matter of the dictionary. By all means, do read the dictionary; do not read it for a word, entire of itself. Read it as you would desire one who is alone. This shall elevate your desire, not alleviate it by giving you the emptiness of knowledge.
Post A Comment | Share | Посилання



Алексей Фукс
Date: 2016-09-16 23:00
Subject: Счётчик Гейгера
Security: Public
Когда мне было около девятнадцати лет, уже после того, как бывший и невежливый советский офицер с чёрной бородою заругал меня за негодность и выгнал из кабинета, я устроился на несколько часов работать охранником. Я сначала думал, что мне дадут огнестрельное оружие.

Все, кого приняли на должность, приехали на общественном транспорте в штатском в лысоватый лесок, где пожилые беспокойные хмыри не глядя раздавали из мусорных мешков голубые рубашки с каким-то суровым символом. Потом мы сели в угарные белые фургоны, и нас стали оперативно разгружать по одному на хайфские перекрёстки, по которым должен был проследовать марафон.

Я оказался в очень милом месте, на горе, у скверика с качелькой под соснами и казуаринами, и остался там стоять. Мне не нужно было ничего из того, чего у меня не было (пистолета, рации, еды, воды, книг, кассет, блокнота, напарника, нужника). Мимо проходили, не особенно бычась, городские жители. Инструктажа касательно того, что делать, если в ходе марафона возникнет на моём перекрёстке кризисная ситуация, я не получил. Маленькие улицы, выходящие на перекрёсток, хмыри загодя перегородили парапетом. Через какое-то время я наловчился грозить пальцем возмущённым водителям.

Я жил тогда в душном пригороде под горой и по будним дням ездил на автобусе в кампус.

Теперь я не знал, где я. Мне было вольно и прохладно. Была, верно, весна. За сквериком домá прятались в зеленой хвое, как иностранные старые книги или ступени. В голубой рубашке было больше воздуха, чем меня. Пустая улица, на которой должен был состояться марафон, начиналась недалеко слева низким горизонтом и долго спускалась в суетливую солнечную даль.

Я стоял примерно четыре часа.

Марафон появился из-за горизонта и убежал вниз, побрызгивая людьми. Когда он совсем иссяк, поехали туда-сюда сонные мигалки, небо стало, как потная рубашка, и я соскучился и решил тоже пойти по улице вниз. Тут снова приехал фургон, в котором за рулём сидел унылый хмырь, а в кузове все места были заняты жизнерадостными людьми в рубашках, как я. Они пели арабские песни, подмигивали и помогли мне разместиться с ними в фургоне, чтобы я не шёл по улице, как брошенный. Хмырь стал дёргаться и совать голову в своё окно, за ним в окне улица поехала слева наверх, потом ненадолго назад, потом посыпались оранжевые фонари, и я вышел на шоссе, с которого можно было добраться до моей слободки.

Через несколько лет этот перекрёсток совсем исчез в привычном городе. Я знал названия всех улиц, лестницы, по которым можно было спуститься от скверика в грязный приморский район, прогулочные и закусочные в четырёх минутах ходьбы за асфальтовый горизонт, чахлые кустики на островках безопасности, цветочные горшки и битые вывески до самого того поворота, где кончился марафон, и дальше. Вероятно, я курил траву и блевал в скверике под казуаринами. Перекрёсток осел в контекст и стал текстурой.

Здесь и на невидимых вам полях есть детали, которых я не помнил двадцать лет. Я не помнил, например, первый фургон со студентами, водитель которого сказал мне, что мест нет, и уехал, гаркая в рацию, после чего меня неожиданно забрала машина с деревенскими арабами. Я не помнил лесок и распределение, качельку-петушок и общественный туалет, у которого я стоял, кто меня устроил, и как со мной расплатились (одноклассник принёс от знакомого хмыря чек). Это во-первых.

Во-вторых, я давно забыл, как попасть на этот перекрёсток. Это я понял раньше, чем записал всё это. Я нашёл бы его теперь, как нахожу адреса в незнакомом городе. За последние четырнадцать лет я провёл в Хайфе в общей сложности несколько часов. То, что делало из неё одно целое, разлезлось и пропало. Она стала, как рубашка, разодранная на тряпки. На одной из тряпок ещё видно петельки, где-то шов не то от рукава, не то воротник, даже пуговица одна была какое-то время, но как она была скроена, кто её вообще носил, кто её купил, и кому? Уже некому поспорить: нет, это мама в Обухове для зятя взяла, была ещё такая жёлтая, потом подарили её кому-то.

В этой тишине, как неустойчивая материя, незаметно для наблюдателя распадается привычная текстура, и возникает устойчивая суть прошлого: дерево, освобождённое от леса. Вся кондовая, недвижная суть, освобождённая от навязанной ей разгадки.
11 Comments | Post A Comment | Share | Посилання



Алексей Фукс
Date: 2016-09-05 19:52
Subject: Разнорабочие
Security: Public
Tags:окороти поезд
Проходя мимо печально известной церкви Двенадцати Апостолов, думал о волынках и каштанах, но отвлёкся, услышав знакомый с детства звук: кто-то кидает резиновый мяч с силой о тротуар и ловит его снова.

Там, однако, откуда происходил знакомый звук, обнаружился тяжеленный мужик, зарытый по пояс в землю. В обеих руках он держал резиновый молот и разравнивал им уложенные в тротуар плиты. Пока я проходил мимо, мужик вылез из под тротуара и стал сыпать в ямку песочек. Между двух столбов, с которых за ним смотрели строгие партийные функционеры, привязана была резиночка. Я подумал, что покопается ещё чуть-чуть, и будет прыгать через резиночку, но улыбаться не стал, потому что у него была очень большая лопатка.

Несколько дней назад на одном светофоре Южного Зоосада стояли трое: дядя среднего возраста в тройке, молодая тётя в лёгкой офисной форме и какой-то вообще студент. Все потели, потому что день был жаркий, но признаваться в том, что им от такой погоды нехорошо, ни от кого в такой ситуации не требовалось. Дядя в тройке жестикулировал не по погоде, рассказывая о своих впечатлениях от внезапной встречи с дорожными рабочими. Вот, говорил он, кажется, именно это и есть настоящая работа. Хочется взять в руки лопату и рыть. Работать, с позволения сказать, телом! Такие и подобные вещи. Он щурился на солнце, облизывал пот и обращался, в основном, к тётеньке, хотя студент слушал завороженно, выгнув шею, чтобы следить за жестикуляцией из-за тётиного бюста. Тётя же о чём-то соображала, и лицо у неё было довольно суровое. Такими я бы и запомнил этих троих, но когда дядя закончил излияния, тётя сказала: "Я читала у одного философа, что мы все в воображении своём ведём другую жизнь, и у нас другая работа." "Вот как!" - сказал дядя, или: "Ух ты!" - или "Ну-ну...", а студент весь безмолвно вышел на проезжую часть. "Да," - продолжила тётя, - "и даже если мы поменяем профессию на вот эту вот другую, начнём работать и жить вот этой вот второй жизнью из нашего воображения, то у нас снова появится мнимая другая работа, почти сразу!" "Как интересно!" - сказал дядя в тройке, разводя руками, или: "Удивительно!" - или наоборот: "Этого следует ожидать!", а тётя немного округлила глаза, подняла руки до отказа, чтобы поправить шиньон, и из такого положения свирепо посмотрела на меня поверх дядиной лысины, потому что мне открылась её неухоженная подмышка. "Это механизм такой в мозгах," - объяснила она - "помогает справляться со старением и всякое такое." Тут студент так сделал руками, как будто он разводил для всех тяжёлый занавес, и они двинулись через дорогу, не меняя позы: дядя как бы ловил руками мяч, тётя придерживалась за шиньон и кивала мне колючей складчатой подмышкой, а студент с искривлённой шеей рассекал ладонями воображаемые шторы. Я стал думать: "Какими же они, интересно, себе тайные жизни сочинили?" Но так до сих пор не придумал ничего, потому что не умею про людей сочинять. Поэтому так они и идут через дорогу.

Для тех же, кто думает, что я как раз-таки всё это сочинил, могу добавить, что всё это было и случилось там, где не родился, но вырос известный берлинский фланёр Вальтер Беньямин, и даже посвятил этому месту эссе "Попрошайки и проститутки" (W. Benjamin, Stadt des Flaneurs, be.bra verlag, Berlin 2015), а с другой стороны дороги, через которую идут дядя, тётя и студент, расположено уютное кафе, где фельдъегеря обстоятельно едят за столиками картофельный салат с какой-то багровой слизью, и дорожные рабочие перекусывают булочками, вымазанными в сыром говяжьем фарше. Если доведётся вам побывать в наших краях, не преминьте написать мне комментарий или в личку.
3 Comments | Post A Comment | Share | Посилання



Алексей Фукс
Date: 2016-09-04 21:14
Subject: VM / the spare swine -77 unannotated
Security: Public
Tags:-77
I am hereby making a public record of the day's past half, because I can.

1. An uneasy dream of which I have no recollection still wafted as I walked off my bed, awake; it left when I was operating the ticket machine in the U-Bahn.

2. A seemingly homeless Pole who I sat next to while waiting for my train, kept scorching a stub with a feeble lighter and spewing phonetic primitives in my direction: ava, ovo, eve! ava! ava! ava ovo! a o e i! Curiously, there was no smell of homelessness about him. When the train slid in he also rose but did not enter the train, and passed me as the door was splitting space between us, muttering to himself in Polish.

3. A.S.Byatt's longish short story about a gynaecologist impregnating an apparently homeless anaemic art student whom he then prevents from having an abortion. The ending almost moved me to tears as the train passed Zwickauer Damm. Next stop was the airport, and as I walked upstairs I judged the settled story rather melodramatic, and watched a woman in a short quasi-shapeless white cotton robe (the third in such garment since yesterday) struggle with her travel bag, like Jacob on the ladder. She had nice strong hips, double-white. I thought I could have been in a rock band as a youngster, having written a song called "Cotton panties"; I saw a ridiculous CD cover in my mind and the sense of shame for having recorded it that would have left me long ago. Then I saw people running up the stairs and joined them to catch the bus that they were imagining.

4. The airport was unremarkable and quick. There was a comely girl on high heels weeping silently in a way suggesting rather grief then parting, and a segment of a sprawling Jewish family who talked intermittently in Russian, Hebrew and some other language I could not place. At security the three grown men left the woman with three little children telling her to ajabo gworbo with some insistence which I wanted to look up later to identify the language, and did so without success. The weeping girl kept looking back past the sliding doors as if trying to conjure somebody up, but couldn't. When I set out to leave, she stopped crying, and swathes of pink dissolved on her cheeks into a nondescript airport face colour.

5. In the S-Bahn underpass at the ticket machines the line curves into curious shapes as everyone is awkwardly and mostly unsuccessfully helpful. The crowd collectively sends fingers that poke the screens and are withdrawn, corrupt fragments of German instructions are read aloud with various accents, hands paw around in the slot, cards and notes slide in and out of various openings. Missed trains pass overhead droning and bellowing. For a moment I have an impression of being a tiny metal chip in a cymatic experiment. My coins screech with sweat in my closed hand.

6. In the train I am joined by four young workmen as A.S.Byatt tries to lure me into a fascinating world of stones. A story about grief and disfigurement, fugue, maybe, disintegrates into lists of minerals and mouthfuls of geologic jargon. The workmen, sober, good-looking and very cheerful, juggle phrases in a Turkish dialect I don't understand, and rescue my attention from the stony dread of the book. They carry things: one has little pink trainers, one has a shiny water-tap with a great length of hose, one carries something like a portable guillotine, and one has exceedingly large red-haired hands and nothing to hold, and the hands rest like mammoth starfish on his knees.

7. As I walk through the area called "The Red Island" (formerly populated by obviously well-to-do socialites) past the kindergarten where I left and picked up my daughter daily a couple of years ago, I think (again) that I'd like to rent a flat there. In my mind I say daftly to a benevolent agent that the location has a special significance for me, and he tells me they have just the flat for me: from the balcony I can see the playground, and the historical public toilet, and the church, and the graveyard, only there is not much more to the flat than the balcony, you know, prices are up, flats in demand, The Red Island a desired location for a great many people.

8. In the interior of a new café appropriately called "Daddy" hipsterisms abound; I order an americano and proceed to sit in the back. It goes deeper than I thought. There is a young lightly bearded man typing on a Mac and a large woman sleeping on the couch in the back room, massive black boots sticking out into the door like a turnstile. I sit down near a loud pendulum clock and continue reading A.S.Byatt who is by now an unhappy mixture of George MacDonald and Oscar Wilde. The large woman removes herself from the couch, turns out to have a dark babushka and an apron on, and walks grudgingly towards the entrance between me and the mop bucket. They seem to have just opened, and yesterday's remains are still astir in the bucket. The plump black-haired counter girl brings me my coffee and retires; I hear her speak to the large woman. The clock tolls gently, just audibly over the sound of its own ticking. An austere gentleman in an open chequered shirt and blue jeans walks between me and the clock. He has a drooping white moustache and seems to be inspecting the floor. I have a lot of coffee to drink, and about 40 pages of A.S.Byatt. In the story, a woman who is gradually turning into a heap of geologic terms meets a stone-cutter at an urban graveyard and he takes her to Iceland, which enlivens the narrative quite a bit.

9. The pen I use to annotate Machado de Assis by scribbling awkwardly calligraphic quotations onto thin yellow paper then inserting the papers into the book between the pages where the author and the work I quote are alluded to, the pen I use for this is a very thin light-weight Japanese ballpoint pen that does just that: scribble (audibly). But the new Swiss ballpoint I received yesterday is heavy and slides silently over the paper. Will it prove conducive to my vicarious scribbling? How awkward can attempted calligraphy get? The book is rather bloated right now, but holds together well. I am about three quarters through, mostly French, but also Latin, Spanish, notably Greek, even Portuguese and a sprinkle of Hebrew.

10. After I have written this, in a bus between a park named after an influential German poet and dramatist
(I once saw a helicopter land onto the junction where I get into the bus)
a quotation from his work adorning a house nearby
(Rabbits scurry in a little square across the street, fenced off by basketball courts; there are also rats and squirrels; they, too, scurry ostensibly)
namely: "A free, thinking man will not remain wherever chance brought him to rest"
(His profile seems to oversee the dunking teenagers, to take interest in the homeless drunks dozing off a game of boules)
although, curiously, that is not the whole of it - he goes on to say "and when he remains there, he will have a reason, will have made a better choice", but that's the hidden part,
(The colonnade in the park, built in the late 18th century is chipped by bullets and has been brought piece by piece from the other side of town even before the Great War)
in a bus between that park and a U-Bahn bridge named after a German infantry general
(The bridge used to go straight through an apartment block when it was built, but then the houses were bombed and then the Soviets closed the line, and the bridge housed a Turkish market which was moved to another location when the wall fell)
I understood very clearly, to the point of vision, that life is not something that can be described or even expressed as a text
(We do often forget how much history had accumulated before photography was invented, any kind of photography)
but that life is text
(In the entrance of another large and prominent building, which is I believe otherwise deserted, a homeless person lives invisibly behind piles and piles of deep blue bin bags filled with what exactly?)
which sounds as daft as anything does after visions cede to sobriety, but when I got off the bus
(It is tempting to construct a metaphor with the aim of describing the perennial movement of scaffolding along rows of houses, something involving framing and time lapse)
I found myself wandering in a forest of footnotes, variant readings and scraps of what appeared to be annotations but wasn't anchored, had no reference, was written in no language.
(Almost immediately I took this picture
)
4 Comments | Post A Comment | Share | Посилання



Алексей Фукс
Date: 2016-07-31 14:27
Subject: хрупкая скорлупка
Security: Public
Насколько субъективны те "переклички" (кто-то в ЖЖ это так называл, прошу прощения, что не помню), которые мне кажутся явными в стихах?

Один едва знакомый художник говорил мне, что его совсем не удивляют т.н. "эквидистантные коды" в библейском тексте, потому что западная культура построена вокруг Библии, и этот исходный текст некоторым образом отпечатывается на ней, так что даже в самых, казалось бы, структурных элементах оказывается запрятана семантика настоящего. При этом художник изображал руками куб и крутил его по-всякому, заменив для меня Библию на платоново тело, чтоб было яснее и проще. Поскольку меня подобный эффект уже тогда удивлял и радовал в математике, я не перечил, а впечатлялся, но оттого, что тогда для меня очень актуальной и отчётливой была граница между науками и исскуством, художник и библейский текст легко отслаивались от Платона, Шеннона и Поппера. Поэтому я так и не позволил убедить себя в значимости эквидистантных находок, какова бы ни была предполагаемая каузальность.

Но теперь я позабыл всю математику, а мозг всё ищет паттерны, как знает всякий, кто однажды втыкал в слепую шероховатую стенку, нажравшись кислоты. В этом вся соль, и с ней стоит кушать нижеследующие (и ранее названные) "переклички". С другой стороны, конечно, "поэтическая традиция".

Возможно, стоит повернуть каузальность боком и назвать это просто подборкой важных для меня стихов.

W. S. Merwin, Vixen (1996) G. M. Hopkins, The Wreck of the Deutschland, 1875-6
Comet of stillness princess of what is over
   high note held without trembling without voice without sound
aura of complete darkness keeper of the kept secrets
  of the destroyed stories the escaped dreams the sentences
never caught in words warden of where the river went
   touch of its surface sibyl of the extinguished
window onto the hidden place and the other time
   at the foot of the wall by the road patient without waiting
in the full moonlight of autumn at the hour when I was born
   you no longer go out like a flame at the sight of me
you are still warmer than the moonlight gleaming on you
   even now you are unharmed even now perfect
as you have always been now when your light paws are running
   on the breathless night on the bridge with one end I remember you
when I have heard you the soles of my feet have made answer
   when I have seen you I have waked and slipped from the calendars
from the creeds of difference and the contradictions
   that were my life and all the crumbling fabrications
as long as it lasted until something that we were
   had ended when you are no longer anything
let me catch sight of you again going over the wall
   and before the garden is extinct and the woods are figures
guttering on a screen let my words find their own
   places in the silence after the animals

Thou mastering me
God! giver of breath and bread;
World's strand, sway of the sea;
Lord of living and dead;
Thou hast bound bones & veins in me, fastened me flesh,
And after it almost unmade, what with dread,
Thy doing: and dost thou touch me afresh?
Over again I feel thy finger and find thee.

I am soft sift
In an hourglass—at the wall
Fast, but mined with a motion, a drift,
And it crowds and it combs to the fall;
I steady as a water in a well, to a poise, to a pane,
But roped with, always, all the way down from the tall
Fells or flanks of the voel, a vein
Of the gospel proffer, a pressure, a principle, Christ's gift.

I kiss my hand
To the stars, lovely-asunder
Starlight, wafting him out of it; and
Glow, glory in thunder;
Kiss my hand to the dappled-with-damson west:
Since, tho' he is under the world's splendour and wonder,
His mystery must be instressed, stressed;
For I greet him the days I meet him, and bless when I understand.

Not out of his bliss
Springs the stress felt
Nor first from heaven (and few know this)
Swings the stroke dealt—
Stroke and a stress that stars and storms deliver,
That guilt is hushed by, hearts are flushed by and melt—
But it rides time like riding a river
(And here the faithful waver, the faithless fable and miss).

[...]


По просьбе sentjao следующее замыкание я обосновал в ФБ вот так: Мне кажется, diction очень похож(а), и приёмы те же (односложная чеканность, паратаксис/противопоставление в большой части строк - я/мир, воображение/реальность), и тематика смежная, зеркальная (Тичборн, кстати, писал жене, которую, вероятно, не ожидал больше увидеть). Пожалуй, самое для меня веское сопоставление: "I shut my eyes and all the world drops dead" vs. "I saw the world and yet I was not seen", и есть много других. Но не исключено, что это соприкосновение у меня в мозгах. Безусловно, гигантские пласты в обоих стихотворениях совершенно ортогональны.

Sylvia Plath, Mad Girl's Love Song, 1951 Chidiok Tichborne, Elegy, 1586
"I shut my eyes and all the world drops dead;
I lift my lids and all is born again.
(I think I made you up inside my head.)

The stars go waltzing out in blue and red,
And arbitrary blackness gallops in:
I shut my eyes and all the world drops dead.

I dreamed that you bewitched me into bed
And sung me moon-struck, kissed me quite insane.
(I think I made you up inside my head.)

God topples from the sky, hell's fires fade:
Exit seraphim and Satan's men:
I shut my eyes and all the world drops dead.

I fancied you'd return the way you said,
But I grow old and I forget your name.
(I think I made you up inside my head.)

I should have loved a thunderbird instead;
At least when spring comes they roar back again.
I shut my eyes and all the world drops dead.
(I think I made you up inside my head.)"
My prime of youth is but a frost of cares,
My feast of joy is but a dish of pain,
My crop of corn is but a field of tares,
And all my good is but vain hope of gain.
The day is gone and yet I saw no sun,
And now I live, and now my life is done.

The spring is past, and yet it hath not sprung,
The fruit is dead, and yet the leaves are green,
My youth is gone, and yet I am but young,
I saw the world, and yet I was not seen,
My thread is cut, and yet it was not spun,
And now I live, and now my life is done.

I sought my death and found it in my womb,
I lookt for life and saw it was a shade,
I trode the earth and knew it was my tomb,
And now I die, and now I am but made.
The glass is full, and now the glass is run,
And now I live, and now my life is done.


Легче всего находить параллели с Джимом Моррисоном, поэзию которого я совсем не могу оценить. (Но Миддлтон, конечно, лучше).

James D. Morrison, Dawn's Highway, 1970 Christopher Middleton, Itinerary for the Apparent Double, 1965

Indians scattered on dawn's highway bleeding
Ghosts crowd the young child's fragile eggshell mind.

Me and my -ah- mother and father - and a
Grandmother and a grandfather - were driving through
The desert, at dawn, and a truck load of Indian
Workers had either hit another car, or just - I don't
Know what happened - but there were Indians scattered
All over the highway, bleeding to death.

So the car pulls up and stops. That was the first time
I tasted fear. I musta' been about four - like a child is
Like a flower, his head is just floating in the
Breeze, man.
The reaction I get now thinking about it, looking
Back - is that the souls of the ghosts of those dead
Indians...maybe one or two of 'em...were just
Running around freaking out, and just leaped into my
Soul. And they're still in there.

Indians scattered on dawn's highway bleeding
Ghosts crowd the young child's fragile eggshell mind.

With you the lane winds uphill,
by day hatching schemes;
by night, cockshut memory overhauls
your brooding mobile mind.

It steepens for you, on splay claws,
feeling the weight of eggs not engendered yet;
up the incline a lost day
floats its faint rose of shadows.

It is dark from the hill's foot to halfway up.
Boys with stones have smashed the bulbs; some shinned
corkscrewing up the posts, to rob them, furtively.
Morgue of the maidenhead, nigredo, always foots the hill.

Here, for girls, black men come jumping
big from the ditch with naked choppers.
The mewing of owls armours them as they bolt
with goosepimples and their foretaste of moans on beds.

Yet with you the path can be picked out
from the furrow of hushed and curving space
dividing oak bough from oak bough on either side.
On the upturned face a breath of cloud and two stars.

[...]
Post A Comment | Share | Посилання






browse
my journal
травня 2017